→ → Чехов Антон → Дуэль
Рейтинг произведения:
4 из 5
4 из 5
змеи, а за нолем горы и пустыня. Чуждые люди, чуждая природа, жалкая
культура - все это, брат, не так легко, как гулять по Невскому в шубе, под
ручку с Надеждой Федоровной и мечтать о теплых краях. Тут нужна борьба не на
жизнь, а на смерть, а какой я боец? Жалкий неврастеник, белоручка... С
первого же дня я понял, что мысли мои о трудовой жизни и винограднике - ни к
черту. Что же касается любви, то я должен тебе сказать, что жить с женщиной,
которая читала Спенсера и пошла для тебя на край света, так же не интересно,
как с любой Анфисой или Акулиной. Так же пахнет утюгом, пудрой и
лекарствами, то же папильотки каждое утро и тот же самообман...
- Без утюга нельзя в хозяйстве, - сказал Самойленко, краснея от того,
что Лаевский говорит с ним так откровенно о знакомой даме. - Ты. Ваня,
сегодня не в духе, я замечаю. Надежда Федоровна женщина прекрасная,
образованная, ты - величайшего ума человек... Конечно, вы не венчаны, -
продолжал Самойленко, оглядываясь на соседние столы, - но ведь это не ваша
вина, и к тому же... надо быть без предрассудков и стоять на уровне
современных идей. Я сам стою за гражданский брак, да... Но, по-моему, если
раз сошлись, то надо жить до самой смерти.
- Без любви?
- Я тебе сейчас объясню, - сказал Самойленко. - Лет восемь назад у нас
тут был агентом старичок, величайшего ума человек. Так вот он говаривал: в
семейной жизни главное - терпение. Слышишь, Ваня? Не любовь, а терпение.
Любовь продолжаться долго не может. Года два ты прожил в любви, а теперь,
очевидно, твоя семейная жизнь вступила в тот период, когда ты, чтобы
сохранить равновесие, так сказать, должен пустить в ход все свое терпение...
- Ты веришь своему старичку агенту, для меня же его совет -
бессмыслица. Твой старичок мог лицемерить, он мог упражняться в терпении и
при этом смотреть на нелюбимого человека, как на предмет, необходимый для
его упражнений, но я еще не пал так низко; если мне захочется упражняться в
терпении, то я куплю себе гимнастические гири или норовистую лошадь, но
человека * оставлю в покое.
Самойленко потребовал белого вина со льдом. Когда выпили но стакану.
Лаевский вдруг спросил:
- Скажи, пожалуйста, что значит размягчение мозга?
- Это, как бы тебе объяснить... такая болезнь, когда мозги становятся
мягче... как бы разжижаются.
- Излечимо?
- Да, если болезнь не запущена. Холодные души, мушка... Ну, внутрь
чего-нибудь.
- Так... Так вот видишь ли, какое мое положение. Жить с нею я не могу:
это выше сил моих. Пока я с тобой, я вот и философствую и улыбаюсь, но дома
я совершенно падаю духом. Мне до такой степени жутко, что если бы мне
сказали, положим, что я обязан прожить с нею еще хоть один месяц, то я,
кажется, пустил бы себе пулю в лоб. И в то же время разойтись с ней нельзя.
Она одинока, работать не умеет, денег нет ни у меня, ни у нее... Куда она
денется? К кому пойдет? Ничего не придумаешь... Ну вот, скажи: что делать?
- М-да... - промычал Самойленко, не зная, что ответить. - Она тебя
любит?
- Да, любит настолько, насколько ей в ее годы и при ее темпераменте
нужен мужчина. Со мной ей было бы так же трудно расстаться, как с пудрой или
папильотками. Я для нее необходимая составная часть ее будуара.
Самойленко сконфузился.
- Ты сегодня, Ваня, не в духе, - сказал он. - Не спал, должно быть...
- Да, плохо спал... Вообще, брат, скверно себя чувствую. В голове
пусто, замирания сердца, слабость какая-то... Бежать надо!
- Куда?
- Туда, на север. К соснам, к грибам, к людям, к идеям... Я бы отдал
полжизни, чтобы теперь где-нибудь в Московской губернии или в Тульской
выкупаться в речке, озябнуть, знаешь, потом бродить часа три хоть с самым
плохоньким студентом и болтать, болтать... А сеном-то как пахнет! Помнишь? А
но вечерам, когда гуляешь в саду, из дому доносятся звуки рояля, слышно, как
идет поезд...
Лаевский засмеялся от удовольствия, на глазах у него выступили слезы,
и, чтобы скрыть их, он, не вставая с места, потянулся к соседнему столу за
спичками.
- А я уже восемнадцать лет не был в России, - сказал Самойленко. -
Забыл уж, как там. По-моему, великолепнее Кавказа и края нет.
- У Верещагина есть картина: на дне глубочайшего колодца томятся
приговоренные к смерти. Таким вот точно колодцем представляется мне твой
великолепный Кавказ. Если бы мне предложили что-нибудь из двух: быть
трубочистом в Петербурге или быть здешним князем, то я взял бы место
трубочиста.
Лаевский задумался. Глядя на его согнутое тело, на глаза, устремленные
в одну точку, на бледное, вспотевшее лицо и впалые виски, на изгрызенные
ногти и на туфлю, которая свесилась у пятки и обнаружила дурно заштопанный
чулок, Самойленко проникся жалостью и, вероятно. Потому, что Лаевский
напомнил ему беспомощного ребенка, спросил:
- Твоя мать жива?
- Да, но мы с ней разошлись. Она не могла мне простить этой связи.
Самойленко любил своего приятеля. Он видел в Лаевском доброго малого,
студента, человека-рубаху, с которым можно было и выпить, и посмеяться, и
потолковать но душе. То, что он понимал в нем, ему крайне не правилось.
Лаевский пил много и не вовремя, играл в карты, презирал свою службу, жил не
по средствам, часто употреблял в разговоре непристойные выражения, ходил по
улице в туфлях и при посторонних ссорился с Надеждой Федоровной - и это не
нравилось Самойленку. А то, что Лаевский был когда-то на филологическом
факультете, выписывал теперь два толстых журнала, говорил часто так умно,
что только немногие его понимали, жил с интеллигентной женщиной - всего
этого не понимал Самойленко, и это ему нравилось, и он считал Лаевского выше
себя и уважал его.
- Еще одна подробность, - сказал Лаевский, встряхивая головой. - Только
это между нами. Я пока скрываю от Надежды Федоровны, не проболтайся при
ней... Третьего дня я получил письмо, что ее муж умер от размягчения мозга.
- Царство небесное... - вздохнул Самойленко. - Почему же ты от нее
скрываешь?
- Показать ей это письмо значило бы: пожалуйте в церковь венчаться. А
надо сначала выяснить наши отношения. Когда она убедится,
культура - все это, брат, не так легко, как гулять по Невскому в шубе, под
ручку с Надеждой Федоровной и мечтать о теплых краях. Тут нужна борьба не на
жизнь, а на смерть, а какой я боец? Жалкий неврастеник, белоручка... С
первого же дня я понял, что мысли мои о трудовой жизни и винограднике - ни к
черту. Что же касается любви, то я должен тебе сказать, что жить с женщиной,
которая читала Спенсера и пошла для тебя на край света, так же не интересно,
как с любой Анфисой или Акулиной. Так же пахнет утюгом, пудрой и
лекарствами, то же папильотки каждое утро и тот же самообман...
- Без утюга нельзя в хозяйстве, - сказал Самойленко, краснея от того,
что Лаевский говорит с ним так откровенно о знакомой даме. - Ты. Ваня,
сегодня не в духе, я замечаю. Надежда Федоровна женщина прекрасная,
образованная, ты - величайшего ума человек... Конечно, вы не венчаны, -
продолжал Самойленко, оглядываясь на соседние столы, - но ведь это не ваша
вина, и к тому же... надо быть без предрассудков и стоять на уровне
современных идей. Я сам стою за гражданский брак, да... Но, по-моему, если
раз сошлись, то надо жить до самой смерти.
- Без любви?
- Я тебе сейчас объясню, - сказал Самойленко. - Лет восемь назад у нас
тут был агентом старичок, величайшего ума человек. Так вот он говаривал: в
семейной жизни главное - терпение. Слышишь, Ваня? Не любовь, а терпение.
Любовь продолжаться долго не может. Года два ты прожил в любви, а теперь,
очевидно, твоя семейная жизнь вступила в тот период, когда ты, чтобы
сохранить равновесие, так сказать, должен пустить в ход все свое терпение...
- Ты веришь своему старичку агенту, для меня же его совет -
бессмыслица. Твой старичок мог лицемерить, он мог упражняться в терпении и
при этом смотреть на нелюбимого человека, как на предмет, необходимый для
его упражнений, но я еще не пал так низко; если мне захочется упражняться в
терпении, то я куплю себе гимнастические гири или норовистую лошадь, но
человека * оставлю в покое.
Самойленко потребовал белого вина со льдом. Когда выпили но стакану.
Лаевский вдруг спросил:
- Скажи, пожалуйста, что значит размягчение мозга?
- Это, как бы тебе объяснить... такая болезнь, когда мозги становятся
мягче... как бы разжижаются.
- Излечимо?
- Да, если болезнь не запущена. Холодные души, мушка... Ну, внутрь
чего-нибудь.
- Так... Так вот видишь ли, какое мое положение. Жить с нею я не могу:
это выше сил моих. Пока я с тобой, я вот и философствую и улыбаюсь, но дома
я совершенно падаю духом. Мне до такой степени жутко, что если бы мне
сказали, положим, что я обязан прожить с нею еще хоть один месяц, то я,
кажется, пустил бы себе пулю в лоб. И в то же время разойтись с ней нельзя.
Она одинока, работать не умеет, денег нет ни у меня, ни у нее... Куда она
денется? К кому пойдет? Ничего не придумаешь... Ну вот, скажи: что делать?
- М-да... - промычал Самойленко, не зная, что ответить. - Она тебя
любит?
- Да, любит настолько, насколько ей в ее годы и при ее темпераменте
нужен мужчина. Со мной ей было бы так же трудно расстаться, как с пудрой или
папильотками. Я для нее необходимая составная часть ее будуара.
Самойленко сконфузился.
- Ты сегодня, Ваня, не в духе, - сказал он. - Не спал, должно быть...
- Да, плохо спал... Вообще, брат, скверно себя чувствую. В голове
пусто, замирания сердца, слабость какая-то... Бежать надо!
- Куда?
- Туда, на север. К соснам, к грибам, к людям, к идеям... Я бы отдал
полжизни, чтобы теперь где-нибудь в Московской губернии или в Тульской
выкупаться в речке, озябнуть, знаешь, потом бродить часа три хоть с самым
плохоньким студентом и болтать, болтать... А сеном-то как пахнет! Помнишь? А
но вечерам, когда гуляешь в саду, из дому доносятся звуки рояля, слышно, как
идет поезд...
Лаевский засмеялся от удовольствия, на глазах у него выступили слезы,
и, чтобы скрыть их, он, не вставая с места, потянулся к соседнему столу за
спичками.
- А я уже восемнадцать лет не был в России, - сказал Самойленко. -
Забыл уж, как там. По-моему, великолепнее Кавказа и края нет.
- У Верещагина есть картина: на дне глубочайшего колодца томятся
приговоренные к смерти. Таким вот точно колодцем представляется мне твой
великолепный Кавказ. Если бы мне предложили что-нибудь из двух: быть
трубочистом в Петербурге или быть здешним князем, то я взял бы место
трубочиста.
Лаевский задумался. Глядя на его согнутое тело, на глаза, устремленные
в одну точку, на бледное, вспотевшее лицо и впалые виски, на изгрызенные
ногти и на туфлю, которая свесилась у пятки и обнаружила дурно заштопанный
чулок, Самойленко проникся жалостью и, вероятно. Потому, что Лаевский
напомнил ему беспомощного ребенка, спросил:
- Твоя мать жива?
- Да, но мы с ней разошлись. Она не могла мне простить этой связи.
Самойленко любил своего приятеля. Он видел в Лаевском доброго малого,
студента, человека-рубаху, с которым можно было и выпить, и посмеяться, и
потолковать но душе. То, что он понимал в нем, ему крайне не правилось.
Лаевский пил много и не вовремя, играл в карты, презирал свою службу, жил не
по средствам, часто употреблял в разговоре непристойные выражения, ходил по
улице в туфлях и при посторонних ссорился с Надеждой Федоровной - и это не
нравилось Самойленку. А то, что Лаевский был когда-то на филологическом
факультете, выписывал теперь два толстых журнала, говорил часто так умно,
что только немногие его понимали, жил с интеллигентной женщиной - всего
этого не понимал Самойленко, и это ему нравилось, и он считал Лаевского выше
себя и уважал его.
- Еще одна подробность, - сказал Лаевский, встряхивая головой. - Только
это между нами. Я пока скрываю от Надежды Федоровны, не проболтайся при
ней... Третьего дня я получил письмо, что ее муж умер от размягчения мозга.
- Царство небесное... - вздохнул Самойленко. - Почему же ты от нее
скрываешь?
- Показать ей это письмо значило бы: пожалуйте в церковь венчаться. А
надо сначала выяснить наши отношения. Когда она убедится,
Другие известные произведения этого автора: |
Другие произведения:
Чехов Антон
1. Экзамен на чин
2. О драме
3. Двое в одном
4. Случай из практики
5. У телефона
6. Умный дворник
7. О любви
8. Полинька
9. Неосторожность
10. Душечка
Чехов Антон
1. Экзамен на чин
2. О драме
3. Двое в одном
4. Случай из практики
5. У телефона
6. Умный дворник
7. О любви
8. Полинька
9. Неосторожность
10. Душечка





