→ → Лесков Николай → Тупейный художник
Рейтинг произведения:
4.1 из 5
4.1 из 5
так сама его перекрестишь и сама о нем после три дня плачешь.
Для театра я уже не годилась, потому что ноги у меня нехорошо ходить
стали, колыхались. Прежде у меня походка была самая легкая, а тут, после
того как Аркадий Ильич меня увозил по холоду без чувств, я, верно, ноги
простудила и в носке для танцев уже у меня никакой крепости не стало.
Сделалась я такою же пестрядинкою, как и Дросида, и бог знает, докуда бы
прожила в такой унылости, как вдруг один раз была я у себя в избе перед
вечером: солнышко садится, а я у окна тальки (*14) разматываю, и вдруг мне
в окно упадает небольшой камень, а сам весь в бумажку завернут.
- Я оглянулась туда-сюда и за окно выглянула - никого нет.
"Наверно, - думаю, - это кто-нибудь с воли через забор кинул, да не
попал куда надо, а к нам с старушкой вбросил. И думаю себе: развернуть или
нет эту бумажку? Кажется, лучше развернуть, потому что на ней непременно
что-нибудь написано? А может быть, это кому-нибудь что-нибудь нужное, и я
могу догадаться и тайну про себя утаю, а записочку с камушком опять точно
таким же родом кому следует переброшу".
Развернула и стала читать, и глазам своим не верю...
- Писано:
"Верная моя Люба! Сражался я, и служил государю, и проливал свою кровь
не однажды, и вышел мне за то офицерский чин и благородное звание. Теперь
я приехал на свободе в отпуск для излечения ран и остановился в Пушкарской
слободе на постоялом дворе у дворника, а завтра ордена и кресты надену, и
к графу явлюсь, и принесу все свои деньги, которые мне на леченье даны,
пятьсот рублей, и буду просить мне тебя выкупить, и в надежде, что
обвенчаемся перед престолом всевышнего создателя".
- А дальше, - продолжала Любовь Онисимовна, всегда с подавляемым
чувством, - писал так, что "какое, - говорит, - вы над собою бедствие
видели и чему подвергались, то я то за страдание ваше, а не во грех и не
за слабость поставляю и предоставляю то богу, а к вам одно мое уважение
чувствую". И подписано: "Аркадий Ильин".
Любовь Онисимовна письмо сейчас же сожгла на загнетке и никому про него
не сказала, ни даже пестрядинной старухе, а только всю ночь богу молилась,
нимало о себе слов не произнося, а все за него, потому что, говорит, хотя
он и писал, что он теперь офицер, и со крестами и ранами, однако я никак
вообразить не могла, чтобы граф с ним обходился иначе, нежели прежде.
Просто сказать, боялась, что еще его бить будут.
Наутро рано Любовь Онисимовна вывела теляток на солнышко и начала их с
корочки из лоханок молочком поить, как вдруг до ее слуха стало достигать,
что "на воле", за забором, люди, куда-то поспешая, бегут и шибко между
собою разговаривают.
- Что такое они говорили, того я, - сказывала она, - ни одного слова не
расслышала, но точно нож слова их мне резали сердце. И как въехал в это
время в вороты навозник Филипп, я и говорю ему:
"Филюшка, батюшка! не слыхал ли, про что это люди идут да так любопытно
разговаривают?"
А он отвечает:
"Это, - говорит, - они идут смотреть, как в Пушкарской слободе
постоялый дворник ночью сонного офицера зарезал. Совсем, - говорит, -
горло перехватил и пятьсот рублей денег с него снял. Поймали его, весь в
крови, - говорят, - и деньги при нем".
И как он мне это выговорил, я тут же бряк с ног долой...
Так и вышло: этот дворник Аркадия Ильича зарезал... и похоронили его
вот тут, в этой самой могилке, на которой сидим... Да, тут он и сейчас под
нами, под этой земелькой лежит... А то ты думал, отчего же я все сюда
гулять-то с вами хожу... Мне не туда глядеть хочется, - указала она на
мрачные и седые развалины, - а вот здесь возле него посидеть и... и
капельку за его душу помяну...
Тут Любовь Онисимовна остановилась и, считая свой сказ досказанным,
вынула из кармана пузыречек и "помянула", или "пососала", но я ее спросил:
- А кто же здесь схоронил знаменитого тупейного художника?
- Губернатор, голубчик, сам губернатор на похоронах был. Как же!
Офицер, - его и за обедней и дьякон и батюшка "болярином" Аркадием
называли и как опустили гроб, солдаты пустыми зарядами вверх из ружей
выстрелили. А постоялого дворника после, через год, палач на Ильинке на
площади кнутом наказывал. Сорок и три кнута ему за Аркадия Ильича дали, и
он выдержал - жив остался и в каторжную работу клейменый пошел. Наши
мужчины, которым возможно было, смотреть бегали, а старики, которые
помнили, как за жестокого графа наказывали, говорили, что это сорок и три
кнута мало, потому что Аркаша был из простых, а тем за графа так сто и
один кнут дали. Четного удара ведь это по закону нельзя остановить, а
всегда надо бить в нечет. Нарочно тогда палач, говорят, тульский был
привезен, и ему перед делом три стакана рому дали выпить. Он потом так
бил, что сто кнутов ударил все только для одного мучения, и тот все жив
был, а потом как сто первым щелканул, так всю позвонцовую кость и
растрощил. Стали поднимать с доски, а он уж и кончается... Покрыли
рогожечкой, да в острог и повезли, - дорогой умер. А тульский, сказывают,
все еще покрикивал: "Давай еще кого бить - всех орловских убью".
- Ну, а вы же, - говорю, - на похоронах были или нет?
- Ходила. Со всеми вместе ходила: граф велел, чтобы всех театральных
свести посмотреть, как из наших людей человек заслужиться мог.
- И прощались с ним?
- Да, как же! Все подходили, прощались, и я... Переменился он, такой,
что я бы его и не узнала. Худой и очень бледный, - говорили, весь кровью
истек, потому что он его в самую полночь еще зарезал... Сколько это он
своей крови пролил...
Она умолкла и задумалась.
- А вы, - говорю, - сами после это каково перенесли?
Она как бы очнулась и провела по лбу рукою.
- Поначалу не помню, - говорит, - как домой пришла... Со всеми вместе
ведь - так, верно, кто-нибудь меня вел... А ввечеру Дросида Петровна
говорит:
"Ну, так нельзя, - ты не спишь, а между тем лежишь как каменная. Это
нехорошо - ты плачь, чтобы из сердца исток был".
Я говорю:
"Не могу, теточка, - сердце у меня как уголь горит, и истоку нет".
А она говорит:
"Ну, значит, теперь плакона не миновать".
Налила мне из своей бутылочки и говорит:
"Прежде я сама тебя до этого не допускала и отговаривала, а теперь
делать нечего: облей уголь - пососи".
Я говорю:
"Не хочется".
"Дурочка, - говорит, - да кому же сначала хотелось. Ведь оно, горе,
горькое, а яд горевой еще горче, а облить уголь этим ядом - на минуту
гаснет. Соси скорее, соси!"
Я сразу весь плакон выпила. Противно было, но спать без того не могла,
и на другую ночь тоже... выпила... и теперь без этого уснуть не могу, и
сама себе плакончик завела и винца покупаю... А ты, хороший мальчик,
мамаше этого никогда не говори, никогда не выдавай простых людей: потому
что простых людей ведь надо беречь, простые люди все ведь страдатели. А
вот мы когда домой пойдем, то я опять за уголком у кабачка в окошечко
постучу... Сами туда не взойдем, а я свой пустой плакончик отдам, а мне
новый высунут.
Я был растроган и обещался, что никогда и ни за что не скажу о ее
"плакончике".
- Спасибо, голубчик, - не говори: мне это нужно.
И как сейчас я ее вижу и слышу: бывало, каждую ночь, когда все в доме
уснут, она тихо приподнимается с постельки, чтобы и косточка не хрустнула;
прислушивается, встает, крадется на своих длинных простуженных ногах к
окошечку... Стоит минутку, озирается, слушает: не идет ли из спальной
мама; потом тихонько стукнет шейкой "плакончика" о зубы, приладится и
"пососет"... Глоток, два, три... Уголек залила и Аркашу помянула, и опять
назад в постельку, - юрк под одеяльце и вскоре начинает тихо-претихо
посвистывать - фю-фю, фю-фю, фю-фю. Заснула.
Более ужасных и раздирающих душу поминок я во всю мою жизнь не видывал.
1883
Для театра я уже не годилась, потому что ноги у меня нехорошо ходить
стали, колыхались. Прежде у меня походка была самая легкая, а тут, после
того как Аркадий Ильич меня увозил по холоду без чувств, я, верно, ноги
простудила и в носке для танцев уже у меня никакой крепости не стало.
Сделалась я такою же пестрядинкою, как и Дросида, и бог знает, докуда бы
прожила в такой унылости, как вдруг один раз была я у себя в избе перед
вечером: солнышко садится, а я у окна тальки (*14) разматываю, и вдруг мне
в окно упадает небольшой камень, а сам весь в бумажку завернут.
- Я оглянулась туда-сюда и за окно выглянула - никого нет.
"Наверно, - думаю, - это кто-нибудь с воли через забор кинул, да не
попал куда надо, а к нам с старушкой вбросил. И думаю себе: развернуть или
нет эту бумажку? Кажется, лучше развернуть, потому что на ней непременно
что-нибудь написано? А может быть, это кому-нибудь что-нибудь нужное, и я
могу догадаться и тайну про себя утаю, а записочку с камушком опять точно
таким же родом кому следует переброшу".
Развернула и стала читать, и глазам своим не верю...
- Писано:
"Верная моя Люба! Сражался я, и служил государю, и проливал свою кровь
не однажды, и вышел мне за то офицерский чин и благородное звание. Теперь
я приехал на свободе в отпуск для излечения ран и остановился в Пушкарской
слободе на постоялом дворе у дворника, а завтра ордена и кресты надену, и
к графу явлюсь, и принесу все свои деньги, которые мне на леченье даны,
пятьсот рублей, и буду просить мне тебя выкупить, и в надежде, что
обвенчаемся перед престолом всевышнего создателя".
- А дальше, - продолжала Любовь Онисимовна, всегда с подавляемым
чувством, - писал так, что "какое, - говорит, - вы над собою бедствие
видели и чему подвергались, то я то за страдание ваше, а не во грех и не
за слабость поставляю и предоставляю то богу, а к вам одно мое уважение
чувствую". И подписано: "Аркадий Ильин".
Любовь Онисимовна письмо сейчас же сожгла на загнетке и никому про него
не сказала, ни даже пестрядинной старухе, а только всю ночь богу молилась,
нимало о себе слов не произнося, а все за него, потому что, говорит, хотя
он и писал, что он теперь офицер, и со крестами и ранами, однако я никак
вообразить не могла, чтобы граф с ним обходился иначе, нежели прежде.
Просто сказать, боялась, что еще его бить будут.
Наутро рано Любовь Онисимовна вывела теляток на солнышко и начала их с
корочки из лоханок молочком поить, как вдруг до ее слуха стало достигать,
что "на воле", за забором, люди, куда-то поспешая, бегут и шибко между
собою разговаривают.
- Что такое они говорили, того я, - сказывала она, - ни одного слова не
расслышала, но точно нож слова их мне резали сердце. И как въехал в это
время в вороты навозник Филипп, я и говорю ему:
"Филюшка, батюшка! не слыхал ли, про что это люди идут да так любопытно
разговаривают?"
А он отвечает:
"Это, - говорит, - они идут смотреть, как в Пушкарской слободе
постоялый дворник ночью сонного офицера зарезал. Совсем, - говорит, -
горло перехватил и пятьсот рублей денег с него снял. Поймали его, весь в
крови, - говорят, - и деньги при нем".
И как он мне это выговорил, я тут же бряк с ног долой...
Так и вышло: этот дворник Аркадия Ильича зарезал... и похоронили его
вот тут, в этой самой могилке, на которой сидим... Да, тут он и сейчас под
нами, под этой земелькой лежит... А то ты думал, отчего же я все сюда
гулять-то с вами хожу... Мне не туда глядеть хочется, - указала она на
мрачные и седые развалины, - а вот здесь возле него посидеть и... и
капельку за его душу помяну...
Тут Любовь Онисимовна остановилась и, считая свой сказ досказанным,
вынула из кармана пузыречек и "помянула", или "пососала", но я ее спросил:
- А кто же здесь схоронил знаменитого тупейного художника?
- Губернатор, голубчик, сам губернатор на похоронах был. Как же!
Офицер, - его и за обедней и дьякон и батюшка "болярином" Аркадием
называли и как опустили гроб, солдаты пустыми зарядами вверх из ружей
выстрелили. А постоялого дворника после, через год, палач на Ильинке на
площади кнутом наказывал. Сорок и три кнута ему за Аркадия Ильича дали, и
он выдержал - жив остался и в каторжную работу клейменый пошел. Наши
мужчины, которым возможно было, смотреть бегали, а старики, которые
помнили, как за жестокого графа наказывали, говорили, что это сорок и три
кнута мало, потому что Аркаша был из простых, а тем за графа так сто и
один кнут дали. Четного удара ведь это по закону нельзя остановить, а
всегда надо бить в нечет. Нарочно тогда палач, говорят, тульский был
привезен, и ему перед делом три стакана рому дали выпить. Он потом так
бил, что сто кнутов ударил все только для одного мучения, и тот все жив
был, а потом как сто первым щелканул, так всю позвонцовую кость и
растрощил. Стали поднимать с доски, а он уж и кончается... Покрыли
рогожечкой, да в острог и повезли, - дорогой умер. А тульский, сказывают,
все еще покрикивал: "Давай еще кого бить - всех орловских убью".
- Ну, а вы же, - говорю, - на похоронах были или нет?
- Ходила. Со всеми вместе ходила: граф велел, чтобы всех театральных
свести посмотреть, как из наших людей человек заслужиться мог.
- И прощались с ним?
- Да, как же! Все подходили, прощались, и я... Переменился он, такой,
что я бы его и не узнала. Худой и очень бледный, - говорили, весь кровью
истек, потому что он его в самую полночь еще зарезал... Сколько это он
своей крови пролил...
Она умолкла и задумалась.
- А вы, - говорю, - сами после это каково перенесли?
Она как бы очнулась и провела по лбу рукою.
- Поначалу не помню, - говорит, - как домой пришла... Со всеми вместе
ведь - так, верно, кто-нибудь меня вел... А ввечеру Дросида Петровна
говорит:
"Ну, так нельзя, - ты не спишь, а между тем лежишь как каменная. Это
нехорошо - ты плачь, чтобы из сердца исток был".
Я говорю:
"Не могу, теточка, - сердце у меня как уголь горит, и истоку нет".
А она говорит:
"Ну, значит, теперь плакона не миновать".
Налила мне из своей бутылочки и говорит:
"Прежде я сама тебя до этого не допускала и отговаривала, а теперь
делать нечего: облей уголь - пососи".
Я говорю:
"Не хочется".
"Дурочка, - говорит, - да кому же сначала хотелось. Ведь оно, горе,
горькое, а яд горевой еще горче, а облить уголь этим ядом - на минуту
гаснет. Соси скорее, соси!"
Я сразу весь плакон выпила. Противно было, но спать без того не могла,
и на другую ночь тоже... выпила... и теперь без этого уснуть не могу, и
сама себе плакончик завела и винца покупаю... А ты, хороший мальчик,
мамаше этого никогда не говори, никогда не выдавай простых людей: потому
что простых людей ведь надо беречь, простые люди все ведь страдатели. А
вот мы когда домой пойдем, то я опять за уголком у кабачка в окошечко
постучу... Сами туда не взойдем, а я свой пустой плакончик отдам, а мне
новый высунут.
Я был растроган и обещался, что никогда и ни за что не скажу о ее
"плакончике".
- Спасибо, голубчик, - не говори: мне это нужно.
И как сейчас я ее вижу и слышу: бывало, каждую ночь, когда все в доме
уснут, она тихо приподнимается с постельки, чтобы и косточка не хрустнула;
прислушивается, встает, крадется на своих длинных простуженных ногах к
окошечку... Стоит минутку, озирается, слушает: не идет ли из спальной
мама; потом тихонько стукнет шейкой "плакончика" о зубы, приладится и
"пососет"... Глоток, два, три... Уголек залила и Аркашу помянула, и опять
назад в постельку, - юрк под одеяльце и вскоре начинает тихо-претихо
посвистывать - фю-фю, фю-фю, фю-фю. Заснула.
Более ужасных и раздирающих душу поминок я во всю мою жизнь не видывал.
1883
Другие известные произведения этого автора: |
Другие произведения:
Лесков Николай
1. Герои Отечественной войны по гр. Л. Н. Толстому
2. Колыванский муж
3. Антука
4. Фигура
5. Загон
6. Некрещеный поп
7. Алексей Петрович Ермолов (Биографический очерк)
8. Епархиальный суд
9. Зимний день
10. Маланья - голова баранья
Лесков Николай
1. Герои Отечественной войны по гр. Л. Н. Толстому
2. Колыванский муж
3. Антука
4. Фигура
5. Загон
6. Некрещеный поп
7. Алексей Петрович Ермолов (Биографический очерк)
8. Епархиальный суд
9. Зимний день
10. Маланья - голова баранья





