→ → Лесков Николай → Ракушанский меламед
Дело было для нас неудачливо: мы отступили, но, к счастию, неприятель
нас более не тревожил и давал нам время отдохнуть и оправиться. Мы
расположились бивуаком в безопасном ущелье, разделясь самыми маленькими
сторожевыми отрядами. Нашим отрядом командовал майор Никанор Иванович
Плескунов, очень добрый, спокойный и мужественный офицер и изрядный
оригинал, из вымирающей породы лермонтовских Максим Максимовичей. Он считал
за собой одно немаловажное, по его мнению, преимущество, что с тех пор как
произведен в офицеры, все время служил "в серых войсках". Так он называл
таможенную стражу, по которой числился, состоя начальником небольшой команды
на одном из весьма известных контрабандных пунктов на австрийской границе.
Война с турками его рассердила, и он бросил свой "серый пост", и перевелся в
действующую армию.
Майор Плескунов был не стар и не молод, не высок ростом, коренаст и
немножко мужиковат в манерах и в движениях, но был, как я сказал, прямая
душа, добрая, и во всех своих суждениях и взглядах на вещи оригинал. Он был
беззаветно храбр, хотя по наружности казался изрядным рохлей: не горячился,
не вскидывался, не подымался на дыбы, но не робел и не падал духом, а всегда
и везде рассуждал и действовал с настоящим твердым мужеством и с
"прохладкой". Похвальбы он терпеть не мог и считал ее недостойною военного
человека и вредною.
- Это, - говорил он, - дело купеческое; наври, чтобы было можно из чего
уступить, а потом и спускай. А наше дело солдатское, тут что Бог даст.
Понятно, что, держась такого правила, он не имел в своем обычае ни
малейшей тени самохвальства и задора. Речей он никаких не говорил, ни
обширных, ни кратких, кроме общего внушения:
- Делай свое дело, не стой на месте, когда шлют вперед, и не хвались
вперед, чья будет горка, а работай.
Горка - это была его поговорка, то есть, чья возьмет, чей верх будет.
Солдаты Плескунова любили и называли его "настоящим командиром".
- Форсу, - говорили, - не задает, а воюет как надо и судит умно: делай,
говорит, как надо, а горку кому Бог даст, на то Его воля, а не твое
распоряжение.
Хорош Плескунов был и с офицерами, и с нами, юнкерами, которых у него в
батальоне было немало. Между нашими офицерами водились люди довольно
различного калибра: были у нас и настоящие армейцы, были и "привилегиранты",
прибывшие к Балканам из дальней северной столицы. Никанор Иванович не делал
между ними никакого различия и держал себя со всеми с нами на самой
короткой, товарищеской ноге, хотя, впрочем, очевидно, в деле оказывал больше
доверия настоящим армейцам и политиковал, говоря, что "у привилегирантов
мундиры дорого стоят, их надо пожалеть". Но, поступая таким образом, он
все-таки не любил, чтобы армейцы задирали привилегирантов или как-нибудь над
ними подсмеивались.
О храбрости Плескунова и о его преданности делу, за которое он пришел
сражаться, покинув свою таможенную стражу, не могло быть и речи; первая
достаточно доказывалась многочисленными рубцами, которыми все лицо Никанора
Ивановича было изборождено от контрабандистов, с которыми он вел
тридцатилетнюю войну, без единого дня перемирия. А что он считал войну за
славян близкою своему сердцу, в этом убеждало то, что он оставил для нее
свою старуху, о которой ничего не говорил, кроме как то, что "она набожна",
но которую, очевидно, любил очень сильно.
Ни главного, ни ближайшего своего начальства Плескунов никогда не
критиковал и терпеть не мог слышать что-нибудь подобное от других.
- Что тебе до него за дело? - говорил он, стараясь всегда остановить
критика. - Хорошо нам с тобой рассуждать, как у нас ума мало, а они, может
быть, больше знают и путаются. Ты, что ли, в ответ за него пойдешь? Свой
нос, смотри, в чистоте содержи.
Плескунов имел нерасположение к "политиканам", в числе которых считал
всех интересующихся газетными толками и делающих по этим толкам какие бы то
ни было предположения о высших соображениях и общей судьбе событий. Газеты
же просто ненавидел, - и все равно без различия, какого бы они ни были
направления, о чем, впрочем, он едва ли и имел надлежащее понятие. Он был о
газетах того мнения, какое одно из грибоедовских лиц высказывало о
календарях: "Все врут календари".
- Врут-с, - говорил Никанор Иванович.
Впрочем, Никанор Иванович и вообще с печатью не дружил, окромя как с
церковною, в которой был весьма начитан, так как, по его рассказам, они с
женой эти книги всегда друг другу в зимние вечера "гласно" читали. Если же у
кого-нибудь в отряде появлялся листок газеты, которую тот намеревался
прочесть прочим, то Плескунов сейчас звал казака и нарочно громко чем-нибудь
распоряжался. Иной раз, не зная что сказать, он посылал "пошарить", нельзя
ли где-нибудь достать для него бутылку чуфурляр-лафиту.
Что это за вино имело быть, этот "чуфурляр-лафит" - мы не могли себе
представить, и думали, что Плескунов его просто нам на смех выдумал. Но
Никанор Иванович уверял, что в Балканах непременно есть такое вино, что его
отец, когда делал прошедшую турецкую кампанию, так пил чуфурляр-лафит и
помнил о нем до самой смерти; а потому как Никанору Ивановичу станет
что-нибудь досадительно, он сейчас и вспомнит.
- Ведь не может же быть, чтобы наши тогда его весь выпили; а если
выпили, так с тех пор нового надо было намять. Ступай, братец казак, пошарь
хорошенько, - непременно должен найти.
Казак отправлялся "шарить", но обыкновенно всегда шарил безуспешно:
вина или совсем не было, или же казак, шаря, находил вино, но только это
было не чуфурляр-лафит.
Плескунов и этим довольствовался: он пил, что ему добывал казак, и
говорил, что чуфурляр-лафиту надо будет в другом месте пошарить. Впрочем,
вся эта возня с чуфурляр-лафитом поднималась только тогда, когда майору
угрожало слушание газет.
Все мы знали эту слабость нашего доброго майора и порой его щадили, а
порой ему досаждали: нарочно заводили с ним спор, доказывали, что в наше
время невозможно так вести дела, чтобы не читать газет, не думать и не
соображать по ходу дел: чья будет горка? И в тот раз, с которого начинается
мой рассказ, мы были на этот счет очень упрямы: горе каждого из нас брало, и
досады много накопилось, и ничего-то путем нигде узнать не можем, а тут еще
этот чудак с своими рацеями.
- Что тебе знать хочется? Себя знай хорошенько! Ума, что ли, очень
много набралось, тяготить начало! Ступай за пригорок, высунь лоб. Турок
сейчас лишнее выпустит.
Мы его и принялись допекать и, может быть, первый раз за всю кампанию
так пропекли, что он уж не одного, а двух казаков послал шарить, как мы в ту
пору думали, нигде не существующего чуфурляр-лафита, а сам даже отошел от
нас в сторону. Но добрая душа его не умела долго сердиться, да верно и он не
всем был доволен после несчастливого дела, выбравшись из которого мы не
досчитывали и половины своих товарищей.
Нельзя было не чувствовать, что нам жутко и горько, и Плескунов,
понимая это, сдал тону: он вернулся к нашему кружку, где жарился болгарский
баран, и терпеливо слушал наши сетования.
Тут ему кто-то из нас и молвил:
- Что же, Никанор Иваныч, и теперь еще не станете ли ругаться, что
смеем считать себя несчастливыми?
Он вздохнул и отвечает:
- Нет; что же ругаться: мы с женой у Исайи пророка читали, что "усталый
и голодный на самого Бога ропщет", стало уж этому так надо быть.
Поругайтесь, поругайтесь, может быть, вам от этого полегчает; а как
отлежитесь да поедите, так, может, и сдобритесь.
Но мы и на это не сдавались.
- Поесть, - говорим, - мы поедим, а при своем останемся, что нехорошо
идет.
- Нехорошо-то, - отвечает, - нехорошо, и говорить нечего, а все еще
повременим: чья будет горка?
- Да нечего, - говорим, - и временить,
Рейтинг произведения:
0 из 5
0 из 5
Ракушанский меламед
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Дело было для нас неудачливо: мы отступили, но, к счастию, неприятель
нас более не тревожил и давал нам время отдохнуть и оправиться. Мы
расположились бивуаком в безопасном ущелье, разделясь самыми маленькими
сторожевыми отрядами. Нашим отрядом командовал майор Никанор Иванович
Плескунов, очень добрый, спокойный и мужественный офицер и изрядный
оригинал, из вымирающей породы лермонтовских Максим Максимовичей. Он считал
за собой одно немаловажное, по его мнению, преимущество, что с тех пор как
произведен в офицеры, все время служил "в серых войсках". Так он называл
таможенную стражу, по которой числился, состоя начальником небольшой команды
на одном из весьма известных контрабандных пунктов на австрийской границе.
Война с турками его рассердила, и он бросил свой "серый пост", и перевелся в
действующую армию.
Майор Плескунов был не стар и не молод, не высок ростом, коренаст и
немножко мужиковат в манерах и в движениях, но был, как я сказал, прямая
душа, добрая, и во всех своих суждениях и взглядах на вещи оригинал. Он был
беззаветно храбр, хотя по наружности казался изрядным рохлей: не горячился,
не вскидывался, не подымался на дыбы, но не робел и не падал духом, а всегда
и везде рассуждал и действовал с настоящим твердым мужеством и с
"прохладкой". Похвальбы он терпеть не мог и считал ее недостойною военного
человека и вредною.
- Это, - говорил он, - дело купеческое; наври, чтобы было можно из чего
уступить, а потом и спускай. А наше дело солдатское, тут что Бог даст.
Понятно, что, держась такого правила, он не имел в своем обычае ни
малейшей тени самохвальства и задора. Речей он никаких не говорил, ни
обширных, ни кратких, кроме общего внушения:
- Делай свое дело, не стой на месте, когда шлют вперед, и не хвались
вперед, чья будет горка, а работай.
Горка - это была его поговорка, то есть, чья возьмет, чей верх будет.
Солдаты Плескунова любили и называли его "настоящим командиром".
- Форсу, - говорили, - не задает, а воюет как надо и судит умно: делай,
говорит, как надо, а горку кому Бог даст, на то Его воля, а не твое
распоряжение.
Хорош Плескунов был и с офицерами, и с нами, юнкерами, которых у него в
батальоне было немало. Между нашими офицерами водились люди довольно
различного калибра: были у нас и настоящие армейцы, были и "привилегиранты",
прибывшие к Балканам из дальней северной столицы. Никанор Иванович не делал
между ними никакого различия и держал себя со всеми с нами на самой
короткой, товарищеской ноге, хотя, впрочем, очевидно, в деле оказывал больше
доверия настоящим армейцам и политиковал, говоря, что "у привилегирантов
мундиры дорого стоят, их надо пожалеть". Но, поступая таким образом, он
все-таки не любил, чтобы армейцы задирали привилегирантов или как-нибудь над
ними подсмеивались.
О храбрости Плескунова и о его преданности делу, за которое он пришел
сражаться, покинув свою таможенную стражу, не могло быть и речи; первая
достаточно доказывалась многочисленными рубцами, которыми все лицо Никанора
Ивановича было изборождено от контрабандистов, с которыми он вел
тридцатилетнюю войну, без единого дня перемирия. А что он считал войну за
славян близкою своему сердцу, в этом убеждало то, что он оставил для нее
свою старуху, о которой ничего не говорил, кроме как то, что "она набожна",
но которую, очевидно, любил очень сильно.
Ни главного, ни ближайшего своего начальства Плескунов никогда не
критиковал и терпеть не мог слышать что-нибудь подобное от других.
- Что тебе до него за дело? - говорил он, стараясь всегда остановить
критика. - Хорошо нам с тобой рассуждать, как у нас ума мало, а они, может
быть, больше знают и путаются. Ты, что ли, в ответ за него пойдешь? Свой
нос, смотри, в чистоте содержи.
Плескунов имел нерасположение к "политиканам", в числе которых считал
всех интересующихся газетными толками и делающих по этим толкам какие бы то
ни было предположения о высших соображениях и общей судьбе событий. Газеты
же просто ненавидел, - и все равно без различия, какого бы они ни были
направления, о чем, впрочем, он едва ли и имел надлежащее понятие. Он был о
газетах того мнения, какое одно из грибоедовских лиц высказывало о
календарях: "Все врут календари".
- Врут-с, - говорил Никанор Иванович.
Впрочем, Никанор Иванович и вообще с печатью не дружил, окромя как с
церковною, в которой был весьма начитан, так как, по его рассказам, они с
женой эти книги всегда друг другу в зимние вечера "гласно" читали. Если же у
кого-нибудь в отряде появлялся листок газеты, которую тот намеревался
прочесть прочим, то Плескунов сейчас звал казака и нарочно громко чем-нибудь
распоряжался. Иной раз, не зная что сказать, он посылал "пошарить", нельзя
ли где-нибудь достать для него бутылку чуфурляр-лафиту.
Что это за вино имело быть, этот "чуфурляр-лафит" - мы не могли себе
представить, и думали, что Плескунов его просто нам на смех выдумал. Но
Никанор Иванович уверял, что в Балканах непременно есть такое вино, что его
отец, когда делал прошедшую турецкую кампанию, так пил чуфурляр-лафит и
помнил о нем до самой смерти; а потому как Никанору Ивановичу станет
что-нибудь досадительно, он сейчас и вспомнит.
- Ведь не может же быть, чтобы наши тогда его весь выпили; а если
выпили, так с тех пор нового надо было намять. Ступай, братец казак, пошарь
хорошенько, - непременно должен найти.
Казак отправлялся "шарить", но обыкновенно всегда шарил безуспешно:
вина или совсем не было, или же казак, шаря, находил вино, но только это
было не чуфурляр-лафит.
Плескунов и этим довольствовался: он пил, что ему добывал казак, и
говорил, что чуфурляр-лафиту надо будет в другом месте пошарить. Впрочем,
вся эта возня с чуфурляр-лафитом поднималась только тогда, когда майору
угрожало слушание газет.
Все мы знали эту слабость нашего доброго майора и порой его щадили, а
порой ему досаждали: нарочно заводили с ним спор, доказывали, что в наше
время невозможно так вести дела, чтобы не читать газет, не думать и не
соображать по ходу дел: чья будет горка? И в тот раз, с которого начинается
мой рассказ, мы были на этот счет очень упрямы: горе каждого из нас брало, и
досады много накопилось, и ничего-то путем нигде узнать не можем, а тут еще
этот чудак с своими рацеями.
- Что тебе знать хочется? Себя знай хорошенько! Ума, что ли, очень
много набралось, тяготить начало! Ступай за пригорок, высунь лоб. Турок
сейчас лишнее выпустит.
Мы его и принялись допекать и, может быть, первый раз за всю кампанию
так пропекли, что он уж не одного, а двух казаков послал шарить, как мы в ту
пору думали, нигде не существующего чуфурляр-лафита, а сам даже отошел от
нас в сторону. Но добрая душа его не умела долго сердиться, да верно и он не
всем был доволен после несчастливого дела, выбравшись из которого мы не
досчитывали и половины своих товарищей.
Нельзя было не чувствовать, что нам жутко и горько, и Плескунов,
понимая это, сдал тону: он вернулся к нашему кружку, где жарился болгарский
баран, и терпеливо слушал наши сетования.
Тут ему кто-то из нас и молвил:
- Что же, Никанор Иваныч, и теперь еще не станете ли ругаться, что
смеем считать себя несчастливыми?
Он вздохнул и отвечает:
- Нет; что же ругаться: мы с женой у Исайи пророка читали, что "усталый
и голодный на самого Бога ропщет", стало уж этому так надо быть.
Поругайтесь, поругайтесь, может быть, вам от этого полегчает; а как
отлежитесь да поедите, так, может, и сдобритесь.
Но мы и на это не сдавались.
- Поесть, - говорим, - мы поедим, а при своем останемся, что нехорошо
идет.
- Нехорошо-то, - отвечает, - нехорошо, и говорить нечего, а все еще
повременим: чья будет горка?
- Да нечего, - говорим, - и временить,
Другие известные произведения этого автора: |
Другие произведения:
Лесков Николай
1. Владычный суд
2. Чертогон
3. Обман
4. Загадочный человек
5. Несмертельный Голован
6. Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине
7. Антука
8. Однодум
9. Леон дворецкий сын
10. На краю света
Лесков Николай
1. Владычный суд
2. Чертогон
3. Обман
4. Загадочный человек
5. Несмертельный Голован
6. Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине
7. Антука
8. Однодум
9. Леон дворецкий сын
10. На краю света





